я и так знаю, что язык твой попадет в рай, а сам ты сойдешь в ад (с)
Мини\драбблы, серия событий.
Считай меня своей совестью, part 4дартПомнится, одно время у меня была бесполезная привычка отделять поступки Нишизоно от своих. Эдакое личное хобби для скрашивания досуга. Казалось бы, проще некуда.
Шинджи курит какую-то крепкую дрянь.
Я готовлю себе дозу, чтоб вмазаться.
Это – моё. Это – его. Как в какой-то детской игре.
Я начал бояться, что просто-напросто растворюсь в Нишизоно. Как порошок в воде.
Шинджи умудряется носить мои рубашки так, что они моментально мнутся. А ещё он носит их нараспашку. Пижон хренов.
Я сцепляю зубы и наглухо застегиваюсь на все-все пуговицы.
Это – моё. Это – его.
Шинджи чистит и смазывает свой револьвер.
Я смотрю на свои руки, перепачканные в специальном масле, и морщусь.
В барабане равно шесть пуль. Пятьдесят четыре грамма свинца. Скоро все шесть гнёзд будут пусты.
Это значит, что я сегодня не высплюсь. То есть, это не я. Шинджи. Это делает Шинджи.
- Спи, Нейти, - говорит он и прикрывает ладонью мои веки. Как покойнику.
сашавааааррнинг, всё то же: гействоСо дня смерти Нишизоно проходит два месяца. Девяносто один день, уже девяносто два, если точнее. Сейчас седьмое октября две тысячи одиннадцатого года, если в качестве точки отсчета брать рождение Иисуса. Двенадцать минут первого, если посмотреть на часы.
Меня поминутно кидает в жар и, в кои-то веки, не от ломки. Я болею третий день, сорок девятый час, можно посчитать даже до минут. Последние десять из сорока восьми часов температура выше тридцати восьми; мне кажется, я плавлюсь, горло раздирает кашель, нос заложен.
В общем-то, почти никаких отличий от ломки. Только от гриппа так просто не отделаешься.
Шинджи пришел на двадцать шестой час болезни, на вторую бутылку коньяка, на сорок пятую минуту жара и теперь сидит в кресле, закинув ноги на столик и уподобляясь украшениям интерьера. Делает вид, что его здесь нет.
Лучше бы полтора месяца назад так сделал, вместо того, чтобы вваливаться ко мне среди ночи.
Адово болит голова; мир кружится даже при том, что я сижу. Кружится проем окна, за которым – сплошная плотная темнота, кружится включенный бра, кружится кресло Нишизоно с самим Нишизоно. Он пьет, обращая на меня не больше внимания, чем я на него. Я тоже пью – антибиотики, минеральную воду, успокоительные, коньяк. Он пьет то ли джин, то ли виски, вокруг нас большое количество бутылок пустых, бутылок почти пустых, бутылок полных.
Мне нельзя столько пить. Особенно в сочетании с температурой. Это слишком жарко.
- Кто ты? – кто-то должен открыть рот первым, думаю я, почему-то сегодня этот жребий выпадает мне. Голос хрипит и не слушается, я потерял его за пять часов до болезни, наорав на одного из коллег, и теперь Стивенсон думает, что я не выхожу на работу потому, что повысил голос на эту блядву, у которой на лбу написано «трахни меня». Ноа – та еще сучка, он только недавно в бизнесе, наркоте и дерьме и еще не утратил свой лоск. Пару раз я ловил себя на ожидании момента, когда от смазливости останется уродливость, а от фигурки – скелет.
- Память отшибло? – интересуется мой ужас, роняя тару на пол. Он сидит – вернее, лежит – в кресле, закинув ноги на подлокотник, я вижу его макушку, руку и ноги от колен; еще черную джинсу, рваную где-то напротив щиколотки.
- Нет. Я хочу, чтобы ты ответил, - мне кажется, в меня вселился кто-то, кто заставляет меня говорить чужие слова. Кто-то похожий на Шинджи. На мертвого Шинджи, который, в свою очередь, сидит передо мной и смеется.
Хотя, скорее всего, в меня вселилось ни что иное, как несколько бутылок коньяка.
- Какие словечки вспомнили, Нейти. «Хочу», надо же, - он встает с кресла, кружится отдельно от него, мне кажется, до меня долетает воздух, который колеблется от его движений; воздух, разумеется, сухой и горячий. Нишизоно садится ко мне на кровать. – Хоти, что я могу сказать. Я тоже много чего хочу, - еще одно колебание воздуха, он оказывается ближе.
Жар волной по телу, желание стащить с себя всё от свитера до кожи, голова кружится до тошноты, машинально вцепляюсь в первое, что попалось под руку – в некстати сидящего в данном месте в данное время Шинджи. Он лыбится, но ничего не говорит.
Температура, наверное, под сорок.
А героин снижает температуру тела. Но у меня есть еще примерно час до того момента, когда тело затребует порошка.
Нишизоно притягивает меня к себе за подбородок. Глаза – напротив моих; жарко. Мои руки едва, как мне хочется думать, заметно подрагивают; когда я понимаю, что все еще сижу, вцепившись японцу в локоть, сначала хочу отдернуть пальцы, потом – тяну на себя.
Зачем, интересно?
Впрочем, whatever. Жарко, и я считаю это адекватной причиной для всего, что происходит.
- Что такое, Нейти? – чужие пальцы цепляют кадык, спускаются ниже, к ключицам, ощупывают, хватают, скользят.
- Ничего, - будь у меня ногти (здоровье, желание, силы), Шинджи бы лишился немалого количества крови. Я все еще цепляюсь своими обрубками за его локоть, неизвестно зачем, неизвестно почему. – Так кто ты?
Шинджи отстраняется и хмыкает, глядя на меня. Он почему-то не хочет отвечать; это не нравится, как и то, что он отдалился. Я готов отдать душу за то, чтобы оставалось так жарко, но, боюсь, мои останки никому не нужны. Ему – тем более.
Я не успеваю заметить, что произошло: мир в очередной раз перевернулся, и поэтому я лежу на спине, Шинджи вдавливает мои плечи в простыню (на постели в уличной одежде), лицо снова – ближе.
- Говори, - хриплю я; в ответ приходит короткий, жесткий удар под ребра.
- Urusai, - почти ласково шелестит японец. Я дергаюсь – раз, другой, это, разумеется, совершенно бесполезно, на третий понимаю, что Нишизоно с легкостью держит мои запястья одной рукой; смеется. Смеется, сука, я снова дергаюсь, и снова впустую.
Жарко.
Шинджи бесцеремонно (бесцеремонный Шинджи, масло масляное) запускает руку мне под свитер, обхватывает, дергает на себя. Мои руки оказываются на свободе, но максимум, что я могу сделать – попытаться отстраниться от японца, а это совсем не то, что входит в мои планы. Руки Нишизоно горячие (наверно, будет ожог); мир опять кружится, пятьдесят пять минут до укола, он кусает меня за губу. Я хватаю его за волосы, пытаюсь оттащить, оттаскать, сделать что-нибудь безумное и совершенно невозможное в данной ситуации. Шинджи смеется и бьет меня в скулу; с такого короткого расстояния получается хуже, чем могло бы быть (успокаивает моё подсознание моё сознание; впрочем, я не могу с точностью определить кто где), но всё равно ощутимо. Чувствую себя марионеткой.
- Wer sind Sie? – наверное, он поймет, я же иногда понимаю таинственным образом его словечки, или мне только кажется, что понимаю.
Нишизоно коротко куда-то меня посылает, не знаю куда, но точно знаю, что это мат, уж слишком часто он это произносит (и произносил, когда живым был), и швыряет на кровать.
дарт- Ты вообще когда-нибудь людей убивал? – Нишизоно трётся подбородком об моё заляпанное кровью плечо.
Я продавал торчкам наркотики. Таким же, как я теперь, разваливающимся живым трупам, гниющим в болезненно медленной агонии. Убивал ли я их?
- Они сами себя убивали, - говорит за меня Шинджи, и я чувствую его пахнущие табаком и спермой пальцы на своих губах. – Se-ru-fu-dis-trak-shon. Саморазрушение. По такому пути катятся слабаки.
Он хочет сказать: и я тоже.
- Я хочу сказать, - говорит Шинджи, - ты огромный пузырь, доверху наполненный зловонной застоявшейся желчью. Ты варишь сам себя и медленно разлагаешься.
Он говорит: ты жаждешь уничтожения.
- Я хочу сдохнуть, - говорю я, как будто объявляю окончательный диагноз.
сашаВ первый раз я срываюсь на Нишизоно спустя месяц после того, как он вернулся. Он говорит какую-то чушь, ересь, ерунду, разгуливает по моей квартире в чем мать родила, бьет бутылки (на моей руке два глубоких пореза от розочки) и, в общем-то, делает вид, что пуля в виске, которую я сам видел, а также пепел, оставшийся от него самого (который я тоже видел и пускал по ветру), - дурной сон, галлюцинация и не более. Первое время ему это удается. Потом это удается успокоительным таблеткам и порошкам. Потом и им становится не под силу. Тогда я начинаю пить.
Нейти, у тебя опять нечего жрать, Нейти, прикрой балкон, сифонит, Нейти, оставь пепельницу на столе, как нет пепельницы, куда дел, Нейти, Нейти, Нейти. Нишизоно делает вид, что он здесь есть. Я делаю вид, что его здесь нет.
- Ты умер, - говорю я в монитор одним из вечеров. Шинджи лежит на кровати, закинув ноги на изголовье и разглядывая поднятый полог. – Ты умер. Ты труп.
- Не-ет, Нейти, - смеется Нишизоно и в мгновение ока оказывается рядом с моим креслом. – Это ты – труп. Разложенец. Падаль, - он садится на подлокотник, чувствуя себя там явно комфортнее, чем я на своем месте. – Тухлое мясо. Я могу продолжать до бесконечности и, - лицо оказывается близко, я чувствую запах джина (который пил я), - я вовсе не о состоянии твоей тушки.
Так начинается этот разговор.
- Вот как. А о чём же? – он сгребает меня за ворот рубашки и тянет на себя. Губы расплываются в ухмылке и ухмылка эта ничего хорошего мне не сулит.
Хотя, о чём это я. Нахождение с Нишизоно Шинджи в замкнутом пространстве само по себе уже ничего хорошего не сулит.
- О тебе, koneko-chan.
Он говорит: о моей жизни, дерьме и мертвечине, от него эти слова звучат совершенными синонимами. Он говорит о жизни в целом, изнасиловании и мудаках с отсутствием характера. Последнее, скорее всего, относится к первому ряду. Он говорит обо мне и это отвратительно.
Когда я первый раз срываюсь на Нишизоно, я разбиваю вдребезги: пульт от телевизора, блюдце, аксиому «Шинджи умер». Я кричу, швыряюсь вещами как заправская истеричка, велю ему убираться, велю ему сдохнуть второй (третий и четвертый, сколько потребуется) раз, велю ему выйти в окно. Потом меня настигает приступ астмы, и выражать свое неудовольствие становится проблематично. Фото на память в моей голове следующего содержания: Нишизоно Шинджи, стряхивающий пепел на то место, откуда я только что смел пепельницу, пепел – на полу, на ковре, на моих ногах.
После этого я долго и мучительно строю предложение, состоящее из слов «Шинджи мертв». Шинджи мертв, Шинджи мертв, мертв Шинджи. Я игнорирую его, его голос, его руки, его вещи. Я делаю вид, что его здесь нет. Он делает вид, что он здесь есть. Так заканчивается вторая неделя второго месяца со дня его смерти
Считай меня своей совестью, part 4дартПомнится, одно время у меня была бесполезная привычка отделять поступки Нишизоно от своих. Эдакое личное хобби для скрашивания досуга. Казалось бы, проще некуда.
Шинджи курит какую-то крепкую дрянь.
Я готовлю себе дозу, чтоб вмазаться.
Это – моё. Это – его. Как в какой-то детской игре.
Я начал бояться, что просто-напросто растворюсь в Нишизоно. Как порошок в воде.
Шинджи умудряется носить мои рубашки так, что они моментально мнутся. А ещё он носит их нараспашку. Пижон хренов.
Я сцепляю зубы и наглухо застегиваюсь на все-все пуговицы.
Это – моё. Это – его.
Шинджи чистит и смазывает свой револьвер.
Я смотрю на свои руки, перепачканные в специальном масле, и морщусь.
В барабане равно шесть пуль. Пятьдесят четыре грамма свинца. Скоро все шесть гнёзд будут пусты.
Это значит, что я сегодня не высплюсь. То есть, это не я. Шинджи. Это делает Шинджи.
- Спи, Нейти, - говорит он и прикрывает ладонью мои веки. Как покойнику.
сашавааааррнинг, всё то же: гействоСо дня смерти Нишизоно проходит два месяца. Девяносто один день, уже девяносто два, если точнее. Сейчас седьмое октября две тысячи одиннадцатого года, если в качестве точки отсчета брать рождение Иисуса. Двенадцать минут первого, если посмотреть на часы.
Меня поминутно кидает в жар и, в кои-то веки, не от ломки. Я болею третий день, сорок девятый час, можно посчитать даже до минут. Последние десять из сорока восьми часов температура выше тридцати восьми; мне кажется, я плавлюсь, горло раздирает кашель, нос заложен.
В общем-то, почти никаких отличий от ломки. Только от гриппа так просто не отделаешься.
Шинджи пришел на двадцать шестой час болезни, на вторую бутылку коньяка, на сорок пятую минуту жара и теперь сидит в кресле, закинув ноги на столик и уподобляясь украшениям интерьера. Делает вид, что его здесь нет.
Лучше бы полтора месяца назад так сделал, вместо того, чтобы вваливаться ко мне среди ночи.
Адово болит голова; мир кружится даже при том, что я сижу. Кружится проем окна, за которым – сплошная плотная темнота, кружится включенный бра, кружится кресло Нишизоно с самим Нишизоно. Он пьет, обращая на меня не больше внимания, чем я на него. Я тоже пью – антибиотики, минеральную воду, успокоительные, коньяк. Он пьет то ли джин, то ли виски, вокруг нас большое количество бутылок пустых, бутылок почти пустых, бутылок полных.
Мне нельзя столько пить. Особенно в сочетании с температурой. Это слишком жарко.
- Кто ты? – кто-то должен открыть рот первым, думаю я, почему-то сегодня этот жребий выпадает мне. Голос хрипит и не слушается, я потерял его за пять часов до болезни, наорав на одного из коллег, и теперь Стивенсон думает, что я не выхожу на работу потому, что повысил голос на эту блядву, у которой на лбу написано «трахни меня». Ноа – та еще сучка, он только недавно в бизнесе, наркоте и дерьме и еще не утратил свой лоск. Пару раз я ловил себя на ожидании момента, когда от смазливости останется уродливость, а от фигурки – скелет.
- Память отшибло? – интересуется мой ужас, роняя тару на пол. Он сидит – вернее, лежит – в кресле, закинув ноги на подлокотник, я вижу его макушку, руку и ноги от колен; еще черную джинсу, рваную где-то напротив щиколотки.
- Нет. Я хочу, чтобы ты ответил, - мне кажется, в меня вселился кто-то, кто заставляет меня говорить чужие слова. Кто-то похожий на Шинджи. На мертвого Шинджи, который, в свою очередь, сидит передо мной и смеется.
Хотя, скорее всего, в меня вселилось ни что иное, как несколько бутылок коньяка.
- Какие словечки вспомнили, Нейти. «Хочу», надо же, - он встает с кресла, кружится отдельно от него, мне кажется, до меня долетает воздух, который колеблется от его движений; воздух, разумеется, сухой и горячий. Нишизоно садится ко мне на кровать. – Хоти, что я могу сказать. Я тоже много чего хочу, - еще одно колебание воздуха, он оказывается ближе.
Жар волной по телу, желание стащить с себя всё от свитера до кожи, голова кружится до тошноты, машинально вцепляюсь в первое, что попалось под руку – в некстати сидящего в данном месте в данное время Шинджи. Он лыбится, но ничего не говорит.
Температура, наверное, под сорок.
А героин снижает температуру тела. Но у меня есть еще примерно час до того момента, когда тело затребует порошка.
Нишизоно притягивает меня к себе за подбородок. Глаза – напротив моих; жарко. Мои руки едва, как мне хочется думать, заметно подрагивают; когда я понимаю, что все еще сижу, вцепившись японцу в локоть, сначала хочу отдернуть пальцы, потом – тяну на себя.
Зачем, интересно?
Впрочем, whatever. Жарко, и я считаю это адекватной причиной для всего, что происходит.
- Что такое, Нейти? – чужие пальцы цепляют кадык, спускаются ниже, к ключицам, ощупывают, хватают, скользят.
- Ничего, - будь у меня ногти (здоровье, желание, силы), Шинджи бы лишился немалого количества крови. Я все еще цепляюсь своими обрубками за его локоть, неизвестно зачем, неизвестно почему. – Так кто ты?
Шинджи отстраняется и хмыкает, глядя на меня. Он почему-то не хочет отвечать; это не нравится, как и то, что он отдалился. Я готов отдать душу за то, чтобы оставалось так жарко, но, боюсь, мои останки никому не нужны. Ему – тем более.
Я не успеваю заметить, что произошло: мир в очередной раз перевернулся, и поэтому я лежу на спине, Шинджи вдавливает мои плечи в простыню (на постели в уличной одежде), лицо снова – ближе.
- Говори, - хриплю я; в ответ приходит короткий, жесткий удар под ребра.
- Urusai, - почти ласково шелестит японец. Я дергаюсь – раз, другой, это, разумеется, совершенно бесполезно, на третий понимаю, что Нишизоно с легкостью держит мои запястья одной рукой; смеется. Смеется, сука, я снова дергаюсь, и снова впустую.
Жарко.
Шинджи бесцеремонно (бесцеремонный Шинджи, масло масляное) запускает руку мне под свитер, обхватывает, дергает на себя. Мои руки оказываются на свободе, но максимум, что я могу сделать – попытаться отстраниться от японца, а это совсем не то, что входит в мои планы. Руки Нишизоно горячие (наверно, будет ожог); мир опять кружится, пятьдесят пять минут до укола, он кусает меня за губу. Я хватаю его за волосы, пытаюсь оттащить, оттаскать, сделать что-нибудь безумное и совершенно невозможное в данной ситуации. Шинджи смеется и бьет меня в скулу; с такого короткого расстояния получается хуже, чем могло бы быть (успокаивает моё подсознание моё сознание; впрочем, я не могу с точностью определить кто где), но всё равно ощутимо. Чувствую себя марионеткой.
- Wer sind Sie? – наверное, он поймет, я же иногда понимаю таинственным образом его словечки, или мне только кажется, что понимаю.
Нишизоно коротко куда-то меня посылает, не знаю куда, но точно знаю, что это мат, уж слишком часто он это произносит (и произносил, когда живым был), и швыряет на кровать.
дарт- Ты вообще когда-нибудь людей убивал? – Нишизоно трётся подбородком об моё заляпанное кровью плечо.
Я продавал торчкам наркотики. Таким же, как я теперь, разваливающимся живым трупам, гниющим в болезненно медленной агонии. Убивал ли я их?
- Они сами себя убивали, - говорит за меня Шинджи, и я чувствую его пахнущие табаком и спермой пальцы на своих губах. – Se-ru-fu-dis-trak-shon. Саморазрушение. По такому пути катятся слабаки.
Он хочет сказать: и я тоже.
- Я хочу сказать, - говорит Шинджи, - ты огромный пузырь, доверху наполненный зловонной застоявшейся желчью. Ты варишь сам себя и медленно разлагаешься.
Он говорит: ты жаждешь уничтожения.
- Я хочу сдохнуть, - говорю я, как будто объявляю окончательный диагноз.
сашаВ первый раз я срываюсь на Нишизоно спустя месяц после того, как он вернулся. Он говорит какую-то чушь, ересь, ерунду, разгуливает по моей квартире в чем мать родила, бьет бутылки (на моей руке два глубоких пореза от розочки) и, в общем-то, делает вид, что пуля в виске, которую я сам видел, а также пепел, оставшийся от него самого (который я тоже видел и пускал по ветру), - дурной сон, галлюцинация и не более. Первое время ему это удается. Потом это удается успокоительным таблеткам и порошкам. Потом и им становится не под силу. Тогда я начинаю пить.
Нейти, у тебя опять нечего жрать, Нейти, прикрой балкон, сифонит, Нейти, оставь пепельницу на столе, как нет пепельницы, куда дел, Нейти, Нейти, Нейти. Нишизоно делает вид, что он здесь есть. Я делаю вид, что его здесь нет.
- Ты умер, - говорю я в монитор одним из вечеров. Шинджи лежит на кровати, закинув ноги на изголовье и разглядывая поднятый полог. – Ты умер. Ты труп.
- Не-ет, Нейти, - смеется Нишизоно и в мгновение ока оказывается рядом с моим креслом. – Это ты – труп. Разложенец. Падаль, - он садится на подлокотник, чувствуя себя там явно комфортнее, чем я на своем месте. – Тухлое мясо. Я могу продолжать до бесконечности и, - лицо оказывается близко, я чувствую запах джина (который пил я), - я вовсе не о состоянии твоей тушки.
Так начинается этот разговор.
- Вот как. А о чём же? – он сгребает меня за ворот рубашки и тянет на себя. Губы расплываются в ухмылке и ухмылка эта ничего хорошего мне не сулит.
Хотя, о чём это я. Нахождение с Нишизоно Шинджи в замкнутом пространстве само по себе уже ничего хорошего не сулит.
- О тебе, koneko-chan.
Он говорит: о моей жизни, дерьме и мертвечине, от него эти слова звучат совершенными синонимами. Он говорит о жизни в целом, изнасиловании и мудаках с отсутствием характера. Последнее, скорее всего, относится к первому ряду. Он говорит обо мне и это отвратительно.
Когда я первый раз срываюсь на Нишизоно, я разбиваю вдребезги: пульт от телевизора, блюдце, аксиому «Шинджи умер». Я кричу, швыряюсь вещами как заправская истеричка, велю ему убираться, велю ему сдохнуть второй (третий и четвертый, сколько потребуется) раз, велю ему выйти в окно. Потом меня настигает приступ астмы, и выражать свое неудовольствие становится проблематично. Фото на память в моей голове следующего содержания: Нишизоно Шинджи, стряхивающий пепел на то место, откуда я только что смел пепельницу, пепел – на полу, на ковре, на моих ногах.
После этого я долго и мучительно строю предложение, состоящее из слов «Шинджи мертв». Шинджи мертв, Шинджи мертв, мертв Шинджи. Я игнорирую его, его голос, его руки, его вещи. Я делаю вид, что его здесь нет. Он делает вид, что он здесь есть. Так заканчивается вторая неделя второго месяца со дня его смерти
@темы: проза, считай меня своей совестью
Все так же на уровне, молодцы ребята)
спасибо х)
Мне нравится эти отрывки. Мне нравится происходящее (опять таки не смотря на гейство, которое мне по сути и нравится не может), но нравится.
Гармонично. Истерично. В стиле.
(чую такими темпами я с гадюшником познакомлюсь быстрее, чем самостоятельно его исследуя)